Александр Крейцер. Ольга Грибанова.
Дерево апостола Луки. ч.3. Шов на судьбе гл.2
Они долго бродили по берегам Симонова озера в поисках хорошей дачи, которую можно было бы снять для Олежки и его бабушки. Стояла середина лета, и найти такую дачу было сложно. Катя шла впереди, и гневалась ее царственная походка, потому что Борис застревал на каждом шагу.
Вот простенькая деревянная церквушка с серебристым куполом-луковкой на чешуйчатом барабане. С удовольствием рассмотрев церковь, он мысленно украсил купол блестящими звездочками. Получилось славно.
Но Катя уже стояла далеко впереди лицом к нему и сурово молчала. Теперь она редко говорила с ним. Чтобы спрятаться от ее глаз, он глянул на озеро. На другом высоком берегу стоял дом, красивый, в золотистый цвет окрашенный, очень похожий на тот… погибший…
Хозяйку звали Вера. Трудно было сказать, сколько ей лет. Может 45, а может и 70. С усталым скуластым лицом, потухшим взглядом, одетая в какую-то ветошь, она выглядела жалко. Принять жильцов равнодушно согласилась. Когда Борис стал уверять, что рассчитается, она отмахнулась:
– А ну их, эти деньги…
Образ жизни в этом доме она вела странный. Воды не было, так как колодец давным-давно засорился. Брала воду прямо из озера, где народ и купался, и мыл свои автомашины. Вера эту воду отстаивала, кипятила и благополучно пила. Никакие болезни ее не брали — она заявила об этом гордо и махнула рукой для убедительности.
Но не убедила. Жить в таком запущенном доме бабушке с внуком было невозможно.
Пришлось по-прежнему ютиться в стареньком родительском домике в три окна, куда они перебрались после той катастрофы. Жалко было среди лета уезжать в город.
Доставая из-под ветхого стеллажика закатившийся мячик, Олежка выгреб еще кучу всяких полезных вещей: пивные пробки, резинки для волос, большой бурый советский пятак и замызганный журнальчик без конца и без начала. Олежка торжественно принес добычу Борису:
– Будем читать?
И Борис прочел ему:
Я вспомню, как когда-то встарь
Здесь путь был начат
К той цели, где теперь фонарь
Вдали маячит.
И я по множеству примет
Свой дом узнаю.
Вот верх и дверь в мой кабинет
Вторая с краю.
Вот спуск, вот лестничный настил,
Подъем, перила,
Где я так много мыслей скрыл
В тот век бескрылый.
Олежка вежливо послушал и побежал за новыми приключениями.
Что-то знакомое. Это Пастернак, из последних стихов. Борис вернулся к обрывку стиха на первой странице: Вот спуск, вот лестничный настил..
Вдруг остро и ясно вспомнился ему старый деревянный дом, где он однажды провел лето после окончания филфака. Это же его комната за дверью, второй справа. Дом был старый, развалюшка, и поэтому хозяева сдавали комнату очень дешево. Бориса это устраивало, и колоритная разруха даже нравилась. Комната напоминала ту, странную, нежилую, куда в финале собирались герои фильма “Сталкер”. Из окна хотелось увидеть “зону” с “комариной плешью”.
И жила в этом доме Татьяна…
Почему вдруг тяжесть рухнула на сердце? Что-то оставил он там, в комнате сталкера. Какую-то нерешенную задачу. А теперь она выросла, вспучилась и прорвалась, разрушив его мир.
– Ты куда собрался? — Катя сдвинула брови.
– Так… нужно… съезжу. Буду поздно. Или совсем…
Катя смотрела ему в лицо прямо и тяжело. Но он больше ничего не сказал, потому что не мог объяснить, зачем он едет.
Село в Гатчинском районе тянулось вдоль шоссе незнакомыми рядами домов. Борис шел и не узнавал. За эти двадцать лет все изменилось. Застроились веселыми дачками зеленые холмы. Только за ними все так же угадывался лес.
Нужную улицу нашел уже в сумерках с большим трудом. Дом Татьяны остался тот же, но половина окон была заколочена и горел перед входом незнакомый фонарь. “К той цели, где теперь фонарь вдали маячит…”
Дверь открыла пожилая обрюзгшая женщина. Молча вгляделась в него и без удивления проронила:
– Ты? Входи.
Он пытался узнать в ней Татьяну, которая в то далекое лето поднималась к нему по деревянной лестнице в чердачную сталкерскую комнату и оставалась до утра. Утром она убегала на работу, а Борис возился с маленькой Татьяниной дочуркой и без конца что-то кушал в компании ее матери, которая была уверена, что дело у ее дочери идет к свадьбе.
Тогда его это забавляло. Он совсем не был готов отяготить себя семьей и всякими скучными заботами. Ему нравилось быть любимым и свободным. Татьяна это понимала и ничуть не переживала. По-видимому…
А сейчас перед ним была грузная неопрятная старуха с незнакомым лицом. Ведь оказалось, что лицо той молодой Татьяны он забыл безвозвратно. Неужели он фотографий не делал?.. Но не было у Татьяны таких пустых глаз…
– Может, бутылочку? За встречу, а? Нет? Ну, картошки нажарю…? Нет? Ну чайку налью. Варенье еще осталось…
Прихлебывая чай, она тоскливо рассказывала ему, что родители давно умерли, дочка выросла, замуж вышла и живет в Питере. Приезжает редко.
– Ты с ночевкой? Куда на ночь-то пойдешь? Я тебе тут на диванчике постелю. Твоя-то комната уж не жилая, хлам там у меня всякий. И другие комнаты я закрыла. Незачем мне.
Утром Борис прошелся по запущенному участку. Деревья, которые были тогда тонкими прутиками, переросли старый дом. Лохматые кусты скрыли ограду. Скелет парника шелестел на ветру обрывками полиэтилена.
“Что я хотел здесь увидеть?” — думал Борис, поднимаясь на чердак. Вот лестничный настил, подъем, перила… Лестничный настил обветшал, перила шатались.
В чердачной тьме из открытой двери бил солнечный свет. Это она, сталкерская комната, портал в “зону” ушедшего. Эти обои, облезлые, висящие грязными лоскутами, он тогда выбирал и клеил сам. Вот репродукция иконы Иверской над окном — тоже сам.
Здесь у стены, где сейчас валяется куча тряпья, стояла архаичная железная кровать с матрасом, набитым свежим сеном — подарок будущей тещи будущему зятю. Матрас забавно шуршал при каждом движении, от его запаха хотелось сладко дремать. По утрам, топоча толстыми ножками прибегала к нему маленькая Надя, хватала его за нос, за уши, за волосы и кричала звонко:
– Вставай! Завтлакать!
А поздно вечером сюда взлетала по ступенькам Татьяна и со смехом ныряла под байковое одеяло. Ни с кем и никогда ему больше не было так хорошо. Даже с Катей…
И такое пьянящее чувство свободы и собственного всемогущества. Сам обои выбрал — сам и поклеил! Все принадлежало ему: и эта комната, и эта женщина, и это солнечное лето.
Но в конце августа распрощался он с летом и с Татьяной, вернулся в город к родителям. Закружился в делах, трудах и событиях, куда Татьяна никак не вписывалась. Началась работа в издательстве, написались сами собой несколько удачных статей и забрезжили новые горизонты.
А в начале зимы в одно из воскресений вдруг позвонила Татьяна.
– Привет… Ты как?.. Я в твоих краях. Можно загляну? Какой адрес у тебя?
Борис растерянно назвал адрес, и через десять минут Татьяна уже стояла в дверях. Летняя Татьяна в коротком сарафанчике и зимняя Татьяна в старой шубенке и вязаной шапочке, съехавшей на глаза, — это были разные люди. Зимнюю Татьяну он не знал и не ждал. Тем более, что вот-вот должны были вернуться из гостей родители.
А она простодушно бродила по квартире и смеялась:
– Боже мой! Да я как будто дома. Те же календари, те же стулья… Прямо чувствую, твой дом и мой — одно и то же!..
Наконец, оглянулась на Бориса, растерянно топтавшегося позади, и сникла.
– Ну, я пошла, тороплюсь… Это я так, по пути…
– Чаю хочешь?.. — невнятно пробормотал Борис.
– Нет, что ты… Пока-пока.
Быстро натянула шубенку и сапоги, звонко чмокнула его в нос и исчезла за дверью.
Эта бестолковая встреча взболтала в душе милые воспоминания и совершенно выбила из колеи. Борис долго сердился: предупреждать же надо. Так же нельзя… Непутевая какая, никчемная… Он даже работал с трудом целую неделю, так был загружен летними воспоминаниями, и чувствовал себя искалеченным. Но потом исцелился.
Он приехал к Татьяне спустя несколько лет, похоронив отца, который долго и мучительно болел. Даже не приехал тогда Борис, а сбежал к ней от пустоты и безысходности. Бродил целыми днями по окрестным полям, пытаясь раствориться в изгибах Мануйловых холмов. Изысканные линии изгибов лечили его, как повороты невских набережных. Татьяна не мешала. Она неслышно ходила по дому, неслышно ставила перед ним тарелки с едой. Только осторожно касалась рукой волос.
Когда он ехал к ней, ему казалось, что земные дороги ведут в никуда. А когда возвращался обратно в город, понял, что дороги ведут в небо. В городе он, как голодный, ушел в работу с головой, а когда случалось вынырнуть, то мысленно ходил по холмам, и это помогало.
Лишь одно тревожило непонятной загадкой. Мануйловская часовня с шестиконечным крестом и золотой луковицей стояли не на холме, а у подножия. Почему? Ей бы не на холме стоять, а к небу ближе. Храм есть Христа Троица, и путь его в небо. Но не взлетел этот храм, а приютился на земле.
Так и вспоминал Борис с благодарностью свои пути по холмам, снявшие боль с души. А о Татьяне не вспоминал. Десять лет не вспоминал.
А теперь на прощание она сунула ему в карман сверток с сырниками:
– На дорожку тебе… Ну, ты заезжай, если что…
И закрыла калитку.
Всю дорогу он думал об этой часовне у подножия холма. Только что видел похожую на берегу озера, а на другом высоком берегу стоял дом Веры. Но там была церковь, а не часовня. Такой путь он прошел от дома Татьяны с часовней у подножия, до дома Веры, где на другом берегу озера часовня стала церковью. Куда шел этот путь?
Нет, было же наоборот. Он стоял на берегу Симонова озера и смотрел на церковь возле дома Веры. А потом внезапно ринулся в Мануйлово, где эта церковь зародилась маленькой часовней у подножия холма.
В Начале пребывал Конец. В Альфе жила Омега.
Неужели дом Бориса разрушился, чтобы обрел он новый на берегу озера — дом, где жить невозможно? Но хозяйка этого дома — Вера…
Разрушен старый дом, чтобы воскреснуть в новом теле. Вместе со старым домом — воскреснуть…
Борис смотрел в окно электрички на пробегающие рощицы, разноцветные домики, пыльные платформы и думал: “Мы уже две тысячи лет идем по стопам Христа. Но пока в новом теле воскреснуть смог только Христос — свой дом обрел. А нам надо ждать второго пришествия. Поэтому в воскресшем доме не высоком берегу жить нельзя человеку. Там живет только Вера”.
И вдруг осенило. Ветхий дом его былого рая уничтожен, а дом родительский, не тронут.
А еще во дворе того разрушенного дома стояла яблоня с переломанным стволом…
Она стояла там, когда они этот дом купили. Может быть, смерть дома была уже предопределена смертью яблони? Тогда новый дом начал расти из этих светлых досочек родительской комнаты, где Олежка под старой кроватью нашел помятый журнальчик без конца и без начала.
… Троица ангелов за столом. Старый дом старого Авраама вдали. И рядом поднимает крону к небесам мамврийский дуб…
Сломан хребет старой яблони. Разрушен старый дом. Но жив дуб мамврийский, в ветвях которого прячется исток жизни, и новый мир начался в родительских стенах. Несомненно! Это будет так. Новый прекрасный рай на обломках старого мира.
“Почему я не написал об этом в своем романе? — думал Борис, шагая от станции к дому и подбирая желуди в траве под дубами. — Об этом должен был догадаться иконописец Андрей. Это его мысли и его откровения. Проросло новое древо во мне — и теперь все будет иначе и в моей жизни, и в моем романе”.
Скрипнув, распахнулась дверь, и он застыл на пороге. Комната была пуста. Уехали. И увезли с собой только что родившийся мир. Борис увидел разверзшуюся рану… и истек кровью вместе с ней.
Помогите же… Помогите же кто-нибудь!..
… – Лекарь Лука, дай мне трав твоих!.. Болен маленький сын мой, горит огнем его чистый лобик… — стенала молодая женщина, закутанная пыльным покрывалом до самых глаз.
– Где сын твой? Проводи меня к нему. — Седой лекарь посмотрел в плачущие глаза, и спокойно стало матери.
Она побежала впереди, взметая уличную пыль подолом темного платья. Лекарь Лука вышагивал быстро, огромными шагами, раздумывая на ходу, какая болезнь может быть у ребенка. Если это страшная болезнь горла, от которой в городе уже десяток детей умерло, то не сможет дитя проглотить отвар из горных трав, укрощающий жар. Тогда Лука будет смачивать в отваре лоскут от материнской нательной рубахи и протирать пылающее жаром тело. Медленно проведет мокрым лоскутом по тонким ножкам и ручкам, кривящимся от страданий. А мыслию и душой обратится Лука к Великой Материи Марии: “Ты носила дитя свое во чреве своем, ты выкармливала его грудью своей, чтобы отдать его, тобой взращенного, людям. Сжалься над бедной матерью и ее чадом, дай им исцеление!”
И тогда просияет перед внутренним взором Луки то чудное знамение: тянущая руки к каждому страждующему Богоматерь и радостное дитя во чреве ее. Придут в движение овалы лиц, нимбов, плечей, чрева… Затрепещут новой жизнью… Спасен будет малыш…
А Лука на прощание подарит ему горсть желудей.
Продолжение следует
