Реставратор Сидоров

Александр Крейцер. Ольга Грибанова.
Дерево апостола Луки. ч.4. Вирус Петромихали гл.5

На стене табличка “Картина находится на реставрации”. Борис долго смотрел на осиротевшую стену. Что это для картины? Благополучное возвращение на круги своя? Или новая точка бифуркации — с болью, масляными слезами и долго затягивающимися ранами?

Какой вернется картина Рогира ван дер Вейдена?  Затянется ли шов?

В романе Бориса трагедия произошла в начале 18 века — с войной, огнем, выплеснувшимся злом и гибелью.

Значит, новый поворот в судьбе картины должен был начаться в точке бифуркации — с огня!

 

Шел 1863 год. Полыхал огнем Большой Царскосельский храм. Вокруг него бегали люди, кричали, заламывали руки. А один из них, замотав голову мокрой тряпкой, лез в двери, прямо в клубы дыма. А потом, в тлеющем армяке, выбегал из дыма, как нечистый, вынося охапки икон. Вынесет, отдышится, ведро воды на себя опрокинет и снова в огонь и дым…

– Сидорыч, чумной!.. Куда?.. Рухнет сейчас!… — кричали ему.

 

Костромской крестьянин Александр Сидоров пришел пешком в Петербург в 1855 году, чтобы искать работу по столярной части.

Ходил по улицам, дивился. На набережную вышел — и подавно дух захватило. Вот бы здесь работу найти — каждый божий день на такую красоту смотреть.

Шел навстречу прохожий и смотрел в лицо пристально.  Мужик не мужик, господин не господин, одежа чудная, вроде тулупа — а на глазах стеклышки надеты. На всякий случай Сидоров поклон господину отвесил, но тут же забыл про него. История рядом разворачивалась поинтереснее.

У ближайшего здания, богато изукрашенного, стояли мужики. Они печально переминались, качали головами и плечами поводили. А один из них из стороны в сторону клонился и громко вздыхал. На него покрикивал и махал руками авантажный господин в шляпе. Сидоров дождался, пока господин утихнет, и спросил вежливо, может, в доме этом какая работа есть.

Господин вначале отмахнулся, мол, вон пошел. А потом вдруг голову повернул:

– Как тебя, любезный?.. Столяр, говоришь? Из вольных?.. Со мной пойдешь! А ты! — он резко обернулся к провинившемуся, — Вон пошел! Чтобы духу твоего!.. Чтоб на глаза мне!..

Мужик возвел очи к небу, ударил мохнатым кулаком по груди и глухо завыл. А Сидоров под вопли страдальца двинулся следом за господином в шляпе. 

Так был он принят по вольному найму столяром в Эрмитаж.

Чинил поначалу затейливую дворцовую мебель. Потом поручили рамки для картин подновлять, а то и вовсе новые делать. Постепенно прослыл он хорошим мастером с цепким глазом и верной рукой. А работать с картинами ему сильно приглянулось — красота неописанная.

Научили его наставники тонкому и кропотливому мастерству паркетажа,  то есть, если картина на дереве писана, то дерево это укрепить, чтобы не рассыпалось. А если уж вовсе ветхая основа, то что ж тут делать — только переводить картину с дерева на холст. Уж был он не столяром, а реставратором. Ведал  теперь размещением картин во всех столичных и загородных дворцах.

 

В Царском Селе Сидорову часто приходилось бывать. Работал и в Большом  дворце, и в Александровском. Заходил часто в Знаменскую церковь, что рядом с царским дворцом. Смотрел на Богородицу “Знамение” и удивлялся. Ведь как на мать его, покойницу, похожа — и лицом, и одежей. Так же мать головушку свою темным платком покрывала.

Цепким глазом оценивал состояние иконы — можно ли на холст перевести. Думалось ему также, что была бы эта икона в дворцовой церкви, он бы ее первую из огня вынес.

Тогда, после июньского пожара 1863 года, он получил первую награду, серебряную медаль за спасение икон и других предметов с опасностью для своей жизни — так в специальной бумаге сказано было. А дальше наград было много.

С годами Сидоров стал мастером высочайшего класса в тонком мастерстве перевода старинных картин с дерева на холст. Оплачивалась работа хорошо, да и славу ему принесла по всей Европе. Уважение к нему такое было, что отправляли в работу ему картины из-за границы.

Директор Эрмитажа, Степан Александрович Гедеонов в 1869 году писал в рапорте на высочайшее имя, мол, реставрации в Эрмитаже выполняются с таким совершенством, которого не может достичь ни один европейский музей.

Так попали в работу Александру Сидоровичу Сидорову две разрозненные части картины Рогира ван дер Вейдена…

 

– Бориска, где ходишь? За смертью тебя посылать!.. Хорошо размешал? Ну-ка показывай?

Седоватый сутулый человек в очках, в такой же холщовой блузе, как и Сидоров, с трудом внес большой глиняный горшок с горячим клеем. Опустил у ног мастера и, тяжело отдуваясь, опустился на скамью.

А мастер все ворчал, помешивая черпаком клей и придирчиво разглядывая желтые струйки, нитями тянущиеся с черпака:
– Ишь… сел и сидит. А чего в подмастерья рвался, коли слабый такой?.. Я, бывало, в подмастерьях соколком летал с утра до ночи… А попробуй присядь!.. Поленом по спине или чем еще покрепче. Ничего клеек, уварился. Ладно…

Мастер оставил черпак и подошел к столу.

– Вот, гляди какую работу дали. Две части с дерева на один холст перенести.

Сидоров и так, и этак поворачивал дубовые доски, вглядывался, вслушивался, постукивая по дереву костяшками пальцев, даже принюхивался — и ворчал, и ворчал:
– Ироды… вот ироды и есть… нехристи… Как же можно было картину такую божественную резать? А? Ишь!.. Матушку Богородицу отпилил какой-то… Руки бы ему отпилить… А эта половина, гляди, с Лукой святым… Где хоть держали-то ее? В каком сарае? Потемнела вся… Нехристи…

Борис стоял рядом. Ему тоже хотелось коснуться этих наконец нашедших друг друга половин картины Рогира ван дер Вейдена. Но боялся рассердить старого мастера.

– Холсты принес? Показывай… Этот не годен — толстый, грубый. Тут самый нежнейший холстик выбирай. Вот… этот пойдет. Расстилай здесь. Гладенько расстилай, чтоб никаких загибов… А теперь берем мы с тобой кисти и клеечком горяченьким холст покрываем, и еще… и еще… густо покрываем. Гляди, у тебя подсыхает и матовый делается — это непорядок! Покрывай еще, чтобы блеск был… А то все в холстину впитается и не держать не будет…

От запаха горячего клея щекотало в носу, щипало глаза.  Спину ломило. Рука устала так, что едва поднималась, а Сидоров был все так же неутомим. Кисть его легко летела по холсту, оставляя блестящие дороги — ровные, гладкие, одна к одной.

А потом Борис по приказу мастера заклеивал картину бумагой, плотно, в два слоя. Одно движение – и легла мертвая белизна на чуть улыбающуюся умиротворенную Марию, на младенца Иисуса, напряженно щурившего глаза у нее на коленях. Спрятать под белой пеленой от мира, укрыть… Или погубить?..

Замер мир в точке бифуркации. Только бы не потерять тот миг, когда повернется в иную сторону судьба…

… А поверх бумаги еще и слой марли. И тут Борис вовсе почувствовал себя хирургом. Нет! Нет! Спасаю. И спасу.

Спустя несколько дней, когда просох клей, Борис смотрел с напряженным вниманием на шехтебель в руках мастера. Глубоко вгрызался он в деревянную основу. Но не вились спиральками стружки из-под резца, а крошились, сыпались темными опилками. Сняв толстый слой, поработал мастер фуганком – нежно, легко. Старое дерево пахло грустно и сладко – оплакивало тяжкую судьбу. А мастер все гладил, все вытягивал и вытягивал лезвием прозрачные стружечки.

И так целый день. А на следующий день уже не фуганком, а осколком стекла соскабливал истончившийся до прозрачности слой миллиметр за миллиметром. Борис боялся дышать. Вдруг неверное движение – и слой краски разрушится! Но все так же размеренно и до нереальности точно двигалась рука, оставляя тонкий, как бумага слой.

Этот слой еще необходимо было смочить водой и дальше кусочек за кусочком снять дерево с краски, разгладить стеклом и нанести клеевой грунт.

— Все… Пусть сохнет…
— Это долго?
— Поглядим. Может, месяц, может, два…

Мастер постоял у стола, выискивая взглядом на загрунтованной поверхности еще что-то тайное. Потом медленно разогнул спину и охнул:
—  Старый стал… Что ж тут… Нынче и деньги есть, детям останется… И слава… Сама Мария Федоровна, их величество, ко мне в мастерскую приходила, все разглядывала да расспрашивала. По имени-отчеству меня звала. Слышь? Знает мое имя-отчество… А что толку? Ни деньги, ни слава от старости не лечат.

Сидоров вытер руки ветошью, налил в кружку воды из большого жбана и выпил громкими глотками. Перевел дыхание, вытер бороду и присел на скамью. Борис робко пристроился рядом.

— Что толку в славе моей? Помру – кто работу сделает? Молодых учу-учу, а все не то. Вроде и понимают, а терпения нет. И нежности к работе нет… А тут без нежности никак… И тебя, поди, не выучу. Посмотришь-посмотришь, да и пойдешь по своим делам – я уж вижу… Не о том мысли твои… —  тяжко вздохнул мастер.

— Вы же такой великий мастер!.. Вы же картины спасаете… — забормотал Борис, пытаясь утешить Сидорова. Но тот отмахнулся с досадой:
— Спасаю!.. Как же… Дело свое делаю и деньги за то получаю. А спасать… Они же теперь, на холст переведенные, еще быстрее разрушаться будут…
— Как! – вскрикнул Борис.
— Я тебе говорю! Здесь для картин погибель. Неправильно отопление устроено. Уж и докладывал сколько лет, и писал на высочайшее имя… Все здесь менять надо! Вот и Марии Федоровне доложил намедни…
— А она? – заглянул Борис в печальные глаза мастера.
— Что она… Улыбнулась…

Помолчал. Хлопнул ладонью по колену. Поднялся.

— Ну что ж. Рогира Вейденыча в сторону – пусть сохнет. А завтра займемся Айвазовским. Где ты, Иван Константиныч? Пожалуй сюда, батюшка..

И развернул лицом стоящую у дальней стены картину, где бились в отчаянии люди на одинокой скале среди бущующего океана.

 

«Как же я не понимал, — думал Борис, вглядываясь в картину в зале Русского музея, — столько раз видел и не понимал…»

Эта скала, за которую цепляются гибнущие люди, удивительно похожа на подножие Медного Всадника – да вот и змея здесь, вьется меж людьми. Это подсказка. Это ключ…

Выгнулся дугой последний клочок суши. Дугой? Половиной линии S?

Это же поворотный момент человеческой истории – дальше пойдет она иным путем…Так вот она, точка бифуркации!.. Когда разверзаются небеса… Когда волны сметают прочь города и земли с их беззащитными грешными обитателями… Еще минута, и океан яростно поглотит последнюю надежду… Чтобы начался новый путь, нужно потерять последнюю надежду… И тогда новая жизнь начнется с этой точки всеобщей гибели…

… Так и Петру пришлось разрушить все, что было в его силах…

… В этих муках и рождается линия красоты?..

 

И снова в Эрмитаж к Рогиру. Мелькнула какая-то мысль, но тут же смыло ее безумной волной потопа с картины Айвазовского. А ведь было это что-то важное.

Картина Рогира, как можно судить по Мюнхенской копии, была вертикального формата. Не только разрезала ее пополам злая рука, но и отпилила куски по краям. Зачем? Это уже не безумие придуманного Борисом художника Диего. Это другое. Сверху отрезан полукруглый свод, ковер над головой Марии и часть неба. И с боков узкие полосы… Понять бы, для чего…

Но удивительным образом симметрична картина даже сейчас, так варварски искалеченная. Идет речной поток прямо по центру, ритмично извиваясь, но не отклоняясь ни к Марии, ни к Луке. Симметричны и колонны зала по отношению к этому центру… тому самому, где сейчас проходит шов.

Как будто сам Рогир предсказал судьбу своего шедевра – сам навел на мысль, где ее разрезать.

И кто-то сделал это сознательно и сосредоточенно… Так, чтобы сложились мистические линии красоты: поворот судьбы разделенной картины, поворот судьбы в соединении обретенных половин.

«Где мой новый поворот Судьбы?… Готов  я  к новой точке бифуркации? Готов. Испытать боль и истечь кровавым потоком, зная, что это новый счастливый поворот…»

 

Продолжение следует

Добавить комментарий