-Батюшка, а почему вы маму Серафимой зовете? Она же Светлана.
-По паспорту Светлана, а по крещению Серафима. Я, Николушка, сам ее крестил. А она тебе, что ли, не рассказывала никогда?
-Не рассказывала.
-Ну, тайны-то особой в этом теперь нет. А история интересная, давняя… Рассказать ли?
-Да, да…
-А может, пойдем по коридору гулять? А то ноги мои работы просят, сидя-то я и говорить не умею. Да и шумно тут.
В дальнем углу соседи рассказывали скоромные анекдоты и радостно хохотали, а из радиоприемника неслись заунывные песни. В коридоре было хорошо: свежо и тихо. Николай почувствовал, что все окна раскрыты настежь и льется из них неназойливое утреннее солнце.
-Благодать-то, верно? Хороший будет день! Солнышко…
-Чувствую…
-Вот и слава Богу.
-Слава Богу… — эхом откликнулся Николай.
-А история это, прямо скажем, древняя. С двадцатого-то года сколько уж прошло? Восемьдесят лет! Вот ведь как, восемь десятков! В том году, в двадцатом, потерял я обоих родителей. Гражданская война по стране колесила, да краем колеса и меня зацепила. Белые с красными возле нас побились, а заодно и полдеревни спалили. Мать с отцом пытались добро спасти, да и накрыло их горящей кровлей. Я стоял рядом, все видел, меня потом водой отливали. Ну что ж? Куда теперь? Кому бездомный мальчишка нужен? Двенадцать годков — не работник еще, только рот лишний.
Ну, спасибо, не бросили, а отвели в город к протоиерею нашему, отцу Игнатию. У них с матушкой Серафимой своих деток долго-долго не было, как у Авраама с Саррой. Ох, печалились-то они, ох, печалились. И все подкидышей себе брали и растили, как своих. А потом уж, чуть не в старости, Бог и благословил их, дал им дитятко свое. Вот уж, счастливые, они и растили семью большую!
А время-то голодное было, знаешь ведь, в школе-то проходил… И ничего, Бог и от смерти голодной, и от болезней берег. Вот и меня, сироту, к ним привели.
Ох, жил я там, Николушка, ох жил! От матери с отцом столько ласки мне не было! Да и то сказать, житье крестьянское — в трудах великих, ласкаться некогда. От такого труда человек привыкает в землю смотреть, подобно зверю. А душа должна ввысь рваться, к небушку. Вот у кого рвется — тот воистину человек!
Первые-то воспитанники уж своими семьями жили, деток своих к батюшке благословлять приводили. А при мне у отца Игнатия семеро жило детей. Старшие, Павлуша с Никитой, уж взрослые были парни, работники. Павлуше уж и невесту сватали, да война помешала. Потом Даша с Таней, им годков по пятнадцати. Нет, Таня помладше была, а Даша, она постарше. Потом я по тринадцатому году, Аннушка семилетняя и Витюшка — это уж их роженый, трех годочков. Да потешный такой, да смышленый такой! А уж любили его все! Он по земле-то и ступать не хотел, все у кого-нибудь на руках, либо на закорочках.
Грамоте, письму, счету меня выучили, книжек хороших почитал я у них множество великое. А подрос — отправил меня батюшка в духовную семинарию, видя большое мое усердие и желание.
Учился я, да не доучился. Пошли великие гонения на церковь, разогнали нас, семинаристов, хорошо хоть в ЧК не попал.
Вернулся домой — к пепелищу, всех разметало по свету. Батюшка мученического венца сподобился, упокой его Господи… Убили его зверски, когда храм свой защищал от поругания. Матушку осудили за пособничество и сослали. Умерла она наверно там, царствие ей Небесное, голубушке.
Павел с Никитой еще в гражданскую войну погибли, упокой их Господи. А остальные исчезли, неизвестно где. Остался я один, как перст, второй раз осиротел.
Ну, уж как я по свету потом семь лет мыкался — это другая история. Все успел: и женился, и овдовел, и даже в тюрьме посидел. Наконец, занесло меня под Ленинград, в тот храм, где ты сестер крестил. Тогда, в тридцать восьмом году, служил там батюшка Иохим. Старенький был старичочек, вот как я сейчас, а такая благодать была на нем! Исцелял молитвой: и душу исцелял, и тело! Вот как! И ведь коммунисты его пощадили, не мешали служить в те годы сатанинские.
Он, слышь, уж больно хорошо их от пьянства лечил. Кого на три года, кого на пять, а кого и на всю жизнь от выпивки отваживал. Тайком они к нему ходили, а я-то все видел. Взглянет батюшка на начальника строгонько, святую молитву сотворит, а потом за ухо его, родимого, оттреплет: «Не пей, дурачина, не пей!» И — накрепко!
Приютил меня батюшка Иохим, обласкал, чин выхлопотал. Преемник-то ему нужен был, верно? Потихонечку, понемножечку всем службам обучил, весь причт мне передал.
И вот венчаю я, Николушка, в первый раз. Как сейчас помню: жених высокий, плечистый такой. А невеста худенькая, росточку небольшого и на сносях уж. А лицо вроде показалось знакомое.
Мне-то и не до того, венчаю, стараюсь, оплошать боюсь, а о невесте и не думаю. Обвенчал, отправил, облачение снял, из храма выхожу, а они стоят и меня ждут.
Подходят невеста ко мне, за руки берет и говорит: «Васенька, братик, не узнаешь меня?» Тут только я словно проснулся — то ведь Аннушка была, матушкина младшенькая воспитанница. Обнимались-то мы с ней, сестричкой, обнимались!
Рассказала мне Аннушка про свою жизнь. Забрали ее тогда от батюшки с матушкой в детский дом, да в непростой, а особый — для детей врагов народа. Мыкалась она там три года, а и дальше жизни впереди у них не было. Кто подрастал — тех на Соловки отправляли. Но Бог этих деток уберег, сжалился над несчастными, наслал повальную болезнь. Что уж там за хворь такая была, не знаю, тиф, наверное, — но детки один за другим за животы хватались, а через сутки в беспамятстве отходили. Кое-кто, однако, и выживал.
И Аннушка выжила. Власти спохватились, детдом закрыли, детей в больницу. А одному врачу удалось под шумок в этой суматохе Аннушку с документами отпустить. Как уж он это сделал? Господь помогал! Каждый день в молитвах этого человека поминаю: Господи, спаси и сохрани раба Твоего, праведника Арсения, а ежели почил, то упокой, Господи, душу его праведную.
Ну ладно, отпустить отпустил, а куда с этими документами денешься, если в них все про нее написано. Походила Аннушка по миру, хоронясь от чекистов. И у крестьян в огородницах, и у артистов в домработницах, и у геологов в кашеварках. И отовсюду бежать ей приходилось. Одинокая ведь, беззащитная. А у мужиков как: ничейное — значит, мое! Да и не отовсюду убежишь-то! Так и поставила Аннушка на себе крест — порченая. Да ее еще в детском доме, ребенком совсем, чести лишили. Кому, думала, такая нужна. Так мыкалась, доживала. А она и в детстве-то слабенькая была, а тут жизнь такая бесприютная ее и совсем высосала.
Шла она как-то по городу Ленинграду на очередную работу наниматься, да и упала без чувств. В больнице нашли с позвоночником что-то. В детском доме хребет-то намяла: и камни ворочала, и мешки с картошкой на горбу носила. Это такое трудовое воспитание у них было. А девочке много ли надо. Лечить не умели тогда толком, не то, что теперь: ни процедур, ни массажей, ни физиотерапий. Одни только бабушки-келейницы, всему делу рукодельницы, по чердачкам да подвалам травами отпаривали.
Ну, хоть отлежалась в больнице, хоть отдохнула да поела досыта. И то хорошо.
Там и судьбу встретила. Николай Морозов со сломанной рукой как раз в той больнице лежал. Сам выписался раньше, к себе в Затюшино съездил, дом приготовил. Подошла выписка, выходит Аннушка из больничных дверей, а он ее встречает. За руку взял и сразу, в чем была, расписываться повел. А оттуда в Красавино, в правление колхоза.
Ну, председатель, конечно, сильно морщился, уж так ему Аннушкины документы не нравились. Но Николай кулаком об стол — чтоб была работа моей супруге! А его, ох, как берегли в колхозе! Мастер был на все руки! Лучший печник, лучший плотник.
Вот так и зажили они славно. А как стала Аннушка тяжела, так и попросила мужа в церкви обвенчаться, чтобы благословил Господь. А Николай, хоть сам в церковь не ходил, а верующих уважал. А Аннушка-то веровать умела. Лик такой светлый у нее был, когда молитву творила! Посмотришь — сам уверуешь! Верно говорю. Знал таких, кто через Аннушку к Богу пришел.
Ну и вскорости, месяца через два, окрестил я их девочку. Серафимой окрестил, как Аннушка попросила, в память нашей матушки.
А после того пошла Аннушка регистрировать дочку в правление, а председатель вдруг на дыбы! Время-то, знаешь, было какое? Сороковой год. Всего боялись! И то уж на свой страх принял в колхоз поповскую воспитанницу — а вдруг начнет религиозную пропаганду разводить! Уперся — и нет! Поповским именем не называть! А чего же там поповским? Серафима-то имя было ходовое: не одна Сима в колхозе работала, не одна Симочка в школу бегала. Да что тут поделаешь! И записали нашу Серафиму Светланой, в честь, сказали, Ленинградского завода, чтобы свет людям несла, как лампочка Ильича, а не как поповская свеча!
Вот так и получилась мамушка твоя Светланой. А для меня все равно Серафима.
Ну что, занятную историю тебе рассказал?
-Да… целый роман.
-То-то и оно!
-Мне мама совсем мало о дедушке с бабушкой рассказывала.
-А ты много спрашивал?
-Вообще-то нет…
Теперь хотелось скорей прилечь, отключиться от всех и вспомнить.
Вытянувшись на койке, положив удобно голову на тощей больничной подушке, Николай сосредоточился и отыскал в памяти фотографию, какой он видел ее на желтых потертых обоях в маленьком домике «родового имения».
Застывшие перед объективом дедушка с бабушкой. Он сидит, а она стоит рядом, держась за его плечо. Еще, еще ближе, всмотреться, не потерять…
Все ближе лица, все роднее. Густые темные волосы деда зачесаны назад. Спокойный высокий лоб. Глаза дружелюбно щурятся под темными бровями. Чуть вздрагивают усы — дед сдерживает улыбку. Он счастлив. Он только что стал Аннушкиным мужем, и рука ее маленьким котенком пригрелась на его плече.
А бабушкино лицо в завязанной назад косынке так и трепещет. Глаза испуганно вскинуты и чуть ли не слезы в них блестят. Беззащитно приоткрылся маленький рот. Вот-вот порхнет она и спрячется за широкую спину мужа. Благо есть теперь, куда спрятаться.
А за их спинами сквозь туманное крошево памяти пробивается еще фотография, еще супружеская пара. Аккуратная седая борода, лохматые седые брови мужа в черной рясе. Нежное тонкое лицо и прозрачные глаза жены. Кто такие? Почему они тут?
Читайте полностью Книга 1.