Детский сад

Слепые и прозревшие. ч.4 Забрезжило. гл.1

 

Ну что, Николай Морозов, давай будем с тобой как будто мемуары писать. Сегодня  у нас, как мне по радио сказали, 18 августа 2000 года.

Тишина в доме, покой на сердце и птицы за окном.

Утром Саша зашел ко мне, постоял, убедился, что я проснулся, и спросил:

– Завтрак нести?

– Я сам, — говорю, — приду. Оденусь только.

Он сел рядом, подал мне треники, футболку. А я все сам надел — в обе штанины с первого раза попал!

Саша подал мне руку.

– Пойдем.

– Сам, — говорю, — пойду. Ты только рядом иди, если хочешь. Заблужусь, так выведешь меня на дорогу.

Добрался прекрасно. По пути и в туалете побывал, и в ванной. А Саша стоял и ждал.

– Видишь, — говорю, — я вполне самостоятельный. Все сам умею.

Налил мне Саша кофе, яичко всмяточку на подставке, уж облупленное, бутерброд с сыром под руку. Прямо завтрак английского лорда.

– А мама, — спрашиваю, — где?

– На рынок поехала.

– А ты что будешь делать?

– Заниматься. У меня через неделю будут экзамены по всем предметам. Я весной пропустил много.

– Ну-ну, давай! А я у себя посижу.

– Приемник тебе принести?

– Не надо.

Итак, теперь никто не помешает, можно начинать.

Что это у нас за самое первое воспоминание?

 

Вот, есть. Мне года два, наверное. Потому что в три года я таким дикарем уже не был. Точно помню.

Меня хочет послушать врач. Она поворачивает меня спиной, а я не даюсь, извиваюсь и пытаюсь спрятаться. Мне кажется, что если я повернусь, врач тут же сделает мне укол. Сопротивляюсь молча, без рева, но отчаянно. Стойко сражаюсь за свою… задницу. Наконец, врач зовет на помощь маму. Наверно, так зовет:

– Мамочка, подойдите, мне никак не справиться с вашим ребенком.

Тут уж я сдаюсь. Если мама подошла, то сопротивление бесполезно.

Что за врачиха была? Вспоминаю. А может, придумываю. Или все-таки я это помню?

Она в очках с металлической оправой. Вот это точно. Потому что мне ее очки не понравились. У нормальных людей были пластмассовые, а у нее металлические. А еще у нее из-под белой шапочки видны были седые волосы.

Почему мне вздумалось с ней бороться? Может, она была добрая? Никак не вспомнить ее лицо — как сквозь марлю. В памяти только блестящие очки и шапочка. Может, мама ее помнит?

А что еще?

 

Интересная картинка. Яркое солнце, зелень, тепло. Это дача. Детсадовская, конечно, дача. Мы выбегаем на прогулку. Я уже сам умею застегивать сандалии. Сколько же мне? Три, четыре?

Я очень спешу, потому что оставил вчера в песочнице только что построенный дом с окошками и дверью.

Выбегаю — ну, конечно! Враг уже раскопал его своим совком.

Враг в белой панамке и синей рубашечке. Я ненавижу его панамку и рубашечку. Я бросаюсь на него  с криком и бью, бью, бью… Поверженный в песок враг жалобно плачет. Он поворачивается ко мне…

Вот почему я никогда не хотел об этом вспоминать. От моего удара он ткнулся носом в деревянный край песочницы. По губам и подбородку течет струйка крови.

И тогда я сам взревываю страшным голосом. Мне это очень непривычно. Наверно, я редко плакал. Я его поднимаю, своего врага, обнимаю, вытираю руками его лицо, сам весь пачкаюсь… И все сбегаются на мой рев.

Кажется, он не пожаловался на меня. Во всяком случае, меня никто не ругал.

Как его звали? Простое имя такое. Андрюшка? Нет. Сережка? Нет, только не Сережка. И не Коля. И не Саша. Еще как-то. Алешка?

А лица совсем не помню. Только белую панамку и синюю рубашечку.

Кого я вообще помню из младшей группы? Только Левку — с ним я дружил все садиковские годы. Да и то по фотографии только помню. Его папа сфотографировал нас с Левкой в обнимку и для моей мамы сделал карточку.

Но неужели не вспомнить мне лицо моего побежденного врага? Я же вытирал ему нос. Значит, в лицо смотрел. Ну-ка, вспоминай!

Струйка крови полосочкой на верхней губе. А на подбородке она размазалась со слезами и слюной. Одна щека в песке, и слезы промыли в ней дорожки.

Глаза сначала были крепко зажмуренные. Потом, когда я сам заревел, он открыл глаза и уже не плакал, а смотрел жалобно и часто всхлипывал. Глаза у него были светлые и реснички беленькие, выгоревшие.

Вот! Вспомнил же! Витя!.. Ну, так Витька же Орешников! Учились же вместе восемь лет. В восьмом классе у него ломался голос. Он пускал петуха в самый неподходящий момент и первый смеялся над собой. А мне казалось, что это очень глупо. Я тогда презирал все глупое и очень этим гордился.

И еще раз, чтобы не забыть уже никогда: белая панамка, от нее лоб в тени, глаза в прозрачных слезах смотрят печально, жалобно так. Не зло, а жалобно. Маленький круглый нос в крови. Губы скорбно съежились, дрожат. Бедный мой. Маленький мой.

Он был весь прохладненький, когда я его обнял: наверно еще не успел согреться на утреннем солнце. А синяя рубашечка пахла свежим бельем.

Вот и смягчился печальный рот, заблестели глаза, это уплыли с них последние слезы. И появилась на губах дрожащая неуверенная улыбка.

Да? Это было или нет?

 

Воспитательниц моих звали Тамара Петровна и Марина Алексеевна. Красивые обе. Одна средних лет, как я теперь понимаю, другая молодая. Строгие, но вроде справедливые. Во всяком случае, когда они меня наказывали, обиды я не чувствовал. Видно, было за что.

Тамара Петровна была седоватая. Марина Алексеевна черненькая и очень высокая. Хорошо помню их лица и голоса.

Любил ли их? Не знаю. Пожалуй, как-то не по-детски уважал. Любил я только маму. Во всяком случае,  обниматься к своим воспитательницам не лез.

С Мариной Алексеевной мама дружила. Они тогда были похожи. Обе суровые и  печальные.

Мама приходила за мной последняя, и Тамара Петровна сердилась, если была ее смена. Она ничего такого вслух не говорила, но я понимал, что она сердится.

А Марина Алексеевна нет. Я помогал ей прибираться в группе, мыл с ней игрушки, протирал полочки, даже подметал. Потом приходила мама, и они еще долго говорили друг другу что-то тихое и серьезное. А иногда молчали, держась за руки.

Однажды я Марину Алексеевну обидел. Да, правда, было такое! Вот ведь вспоминается!

Она меня за что-то поругала, а голос у нее был — дай Боже — как труба! До сих пор в ушах гремит! И вот почему-то на этот раз я на нее обиделся. А может, уже такой был возраст, что обижаться хотелось. У парней всю жизнь переходный возраст, до самых седин.

Были мы  с ней тогда в группе вдвоем. Никого рядом не было, никто не слышал. И я, обиженный и злой на себя за страх перед ее голосом, бухнул ей в лицо: «Плохая! Хоть бы ты умерла!»

А она остановилась, постояла, потом опустилась на стул и сказала тихо-тихо: «А и впрямь. Хоть бы». И глаза на меня подняла. Вот они, вижу, огромные, черные… Никогда не хотел вспоминать.

Поэтому, наверно, о детском садике быстро забыл. Хотелось, значит, забыть.

 

Кого бы вспомнить еще? Да что за напасть! Ведь целая группа, человек тридцать, и все как будто на одно лицо. Мальчики в коротких штанишках, девочки в платьицах.

Вообще говоря, скучно было. Взрослая такая однообразная жизнь.

Вот занятия нравились: книжки нам читали, картинки разные показывали, квадратики, кружочки на столах раскладывали. Только мне было мало. Я всегда просил, чтобы мне дали самому после занятий убрать раздаточный материал. О, вспомнил даже, как это называлось — раздаточный материал.

Потом, когда все дурака валяли с разными ломаными грузовиками и облезлыми кубиками, я в уголке раскладывал этот материал на кучки: по форме, по цвету, по размеру.  Выкладывал картинки: домики, деревья, человечков.

Ведь что удивительно, хотелось мне, как я сейчас понимаю, свои картинки в виде формул записать. Бормотал про себя: «Кружочек, овал и четыре палочки топ-топ-топ из квадратика, прямоугольника и  треугольника гулять в палочки с кружочками». Мыслитель!

Ну и что там вспоминать. Жили-были, из группы в группу переходили, а потом все вместе пришли в школу. По школе и помню их. А какими они были в детском саду, забыл.

И Люська Головкина, которая нынче многодетная мать Русакова, Галина подруга, тоже, между прочим, со мной в детском саду была. А может, и в яслях? А может, мы с ней сидели рядышком на горшках и в ладушки играли?

Не помню, совсем не помню.

Девчонок я вообще никогда не замечал: так, крутятся под ногами писклявки с косичками.

Хотя нет, помню одну…

Однажды на прогулке на нее накинулась вся группа. Кажется, начали две вредные девчонки. Они показывали на нее пальцами и кричали: «Колбаса, колбаса!» Она отворачивалась, а они бегали вокруг и кричали, и прыгали. Потом к ним присоединились другие. И тогда девочка побежала. Но была она толстенькая, неповоротливая и убежать далеко не могла. Да и куда с территории убежишь?

За ней устремились все. И я с ними. Мне казалось, что это очень весело, — бежать и кричать, неизвестно зачем. Кажется, Тамара Петровна с кем-то разговаривала и не обратила внимания на этот шум.

А девочка бежала, отмахивалась от нас и уже ревела. Странно, что я никак не мог связать воедино причину и следствие — наши злорадные крики и ее плач. Казалось, что кричим мы просто так, для хорошего настроения, а плачет она… Девчонки вечно почему-то плачут.

А если бы понял, не побежал бы со всеми?

Дошло до меня только тогда, когда толстушка обернулась и с ревом ткнула меня кулачком куда-то в плечо. Совсем не больно. Но рефлекс у меня сработал сразу. Не успел подумать даже — размахнулся и ударил. А потом еще кто-то, и еще кто-то…

Да что ж это такое? Вспомнить, что ли, больше не о чем?

Старенькая докторша, Витя с расквашенным носом, Марина Алексеевна со своими черными глазами, ревущая толстушка-колбаса.

Ведь со мной все дружили!.. Где же они в памяти, добрые лица моих друзей?

В памяти один Лева.

Вот он на фотографии. Веселая носатая мордашка, рот до ушей, ковбойская шляпа на макушке. В одной руке пистолет, другой обнимает меня за плечи. А я страшно серьезный, в клетчатой рубашке. Хорошо помню эту рубашку. Их было у меня две в подготовительной группе. Одна в красно-синюю клетку, другая в желто-коричневую. Мы с мамой над ними дрожали. Дома я сразу снимал их и вешал на плечики. Ходил дома только в майке, чтобы не дай Бог не капнуть чем на драгоценную рубашку.

Как-то пришел я домой, снял пальто и зацепился в коридоре за что-то. Дернулся — и надорвал рубашку, совсем чуть-чуть надорвал. Испугался страшно, зажал рукой порванную ткань, как кровоточащую рану, — и к маме.

А Левка умудрялся новые рубашки за неделю из строя выводить.

Дома у него было как в музее. Картины в старинных богатых рамах, все стены оплетены растениями, огромный аквариум с пучеглазыми рыбками, целый подоконник страшных кактусов, цветущих фарфоровыми звездами.

А уж игрушек! А уж игр-то всяких, конструкторов, книжек с цветными картинками!

Я пришел к нему на день рождения, и Левка показал мне подарок, богатейший строительный набор. Прямо целый город можно построить. Я уселся в Левкиной комнате на пол, расположился, как хозяин, работаю в свое удовольствие. А Левка ходит вокруг меня и ноет:

– Коль, ну давай я тоже буду, давай я с тобой.

А я ему:

– Не мешай.

Он в конце концов возмутился:

– Это же мой конструктор, мне подарили!

А я ему:

– Ну, если ты жадина, то я уйду домой!

Он весь сник, грустный-грустный стал и из комнаты ушел.

Потом все стали его искать. Я слышал, как они звали его: «Лева, Левушка!» Ходили по комнатам, ко мне заглядывали. Я тоже конструктор оставил и пошел его искать.

И вот ведет его мама за руку и спрашивает:

– Что с тобой, что такое?

А он весь заплаканный, бормочет в ответ:

– Я просто коленку ушиб и все…

Ух, стыдно мне стало, даже голова загудела. За руку его взял и потащил играть. Мы с ним в этот вечер долго-долго строили вместе. А потом я целую неделю после садика к нему ходил, родители Левкины мою маму упросили. А потом Левка растерял весь свой конструктор.

Ну, вот опять! Ведь начал же о веселом вспоминать!…

А как он тогда просиял, когда я его к конструктору притащил. Прямо солнышко после грозы.

 

Той грозы, когда я поцеловал Галю, укрыв своим дождевиком. А потом вот так же просияло заплаканное солнце. Мы пошли по мокрым дорожкам, и я, глупый и самодовольный, небрежно бросил ей: «Мне, понимаешь, пора уже жениться!..»

 

Читайте роман Ольги Грибановой «Слепые и прозревшие».

Книга 1

Книга 2.

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.