Через день Николая перевели в общую палату. Он торжественно шел по коридору с Тоней под ручку, а Нина, цокая каблучками, несла его вещи.
Довели, усадили. Нина стала укладывать в тумбочку его пожитки и на всю комнату инструктировала:
-Вот сюда. Протяните руку. Вот, вот, на верхней полочке ставлю чашку. В чашке — ложка. Рядом баночка майонезная, вот такая — в ней чай. Дальше. Руку протяните — поллитровая баночка. В ней сахар. Вот она. Нащупали? Поллитровая баночка. В ней сахар. Еще дальше, вглубь. Дотянулись? Это пакет. В нем яблоки и апельсины. Рядом пакет с печеньем. Переходим на нижнюю полку. Запоминаете? Носки. Туалетная бумага. Свитер. Теперь выдвижной ящик. Дайте руку. Вместе кладем. Запоминайте. Зубная щетка, паста, мыло. Вот банка с кипятильником. Сами, конечно, не вздумайте. Соседи вам вскипятят. Ну, все! Поправляйтесь!
И ушли. Тоня — неслышно, Нина — звонко.
Соседи помолчали чуть-чуть и вернулись к прерванным делам и разговорам. Кто-то с оглушительным треском развернул газету. Кто-то у раковины заливисто полоскал горло. Из дальнего угла нарастал странный гул.
-Дмитрич, у тебя закипело!
-О! Славно! Сейчас чаечку бабахнем. Ну-ка, господа-товарищи, налетай! Сосед, чай будешь пить?
И еще кто-то рядом коснулся его руки теплыми, не по-мужски мягкими пальцами.
-Тебя как звать-то, горемыка?
Так это слово прозвучало, что не обидело, а будто приласкало. Такой удивительный это был голос —звучный и выразительный, хоть и старческий.
-А меня Василий Афанасьевич. А можно и просто по отчеству. Меня здесь все Афанасьичем зовут. Давай-ка чайку принесу, пока кипяток есть.
Что-то знакомое в его голосе. Слышал? Где? Когда?
Каждая фраза вырастала из глубины вначале легким низким звуком, потом наполнялась силой, расцветала богатыми интонациями на главном слове и не спеша уходила в глубину. И каждое слово было отчетливо слышно. «Как у артиста», — подумалось Николаю.
Теплая рука помогла ему нащупать чашку с чаем. Скрипнула дверца тумбочки и под другую руку лег пакет с печеньем. Вот как удобно и спокойно стало. Как при Гале.
-Спасибо, Василий Афанасьич. Ты печенье-то бери.
Афанасьич добродушно улыбнулся и кивнул в ответ.
Что это? Вот так раз! Ведь не видел же ничего! Ни улыбки, ни кивка! Но…
А ведь это не в первый раз. Вспомнить, вспомнить, когда же это… и как…
Галя сидит рядом. Ее ладони на его лице. Его ладони на ее лице. Входит Нина. Объявляет обед и клизму. «Я с ним посижу, пока он кушает». «Сидите!» — отвечает Нина и величественно кивает. Вот! Откуда он узнал, как кинула в ответ красивая, смуглая Нина, похожая на Кармен? Как он мог это видеть?
А еще?
Он тянется к Галиному лицу и попадает пальцами ей в глаз. А она даже в лице не изменилась. Нисколько. Он ясно видел это: ее лучезарное лицо приняло боль радостно, как поцелуй.
-Что ж, Николай, у тебя с глазами-то? — прерывает его мысли голос Афанасьича.
И опять: какой вроде неделикатный вопрос, а не коробит, и ответить хочется.
-Бандит один по глазам ударил — такой штукой, с шипами. И глаз нет, и лицо всмятку.
-О-ох! И за что?
-Да сын у меня с их компанией связался. А я за ним пришел, хотел увести.
-Благое дело. И радуйся: для сына глаз не жалко. Верно?
-Не жалко. Был бы толк.
-И думать так не думай. Ты для сына великое дело сделал — душу его спас.
-Не знаю, спас ли. Он вот в больнице сейчас. Все ведь на его глазах было. Не свихнулся бы, четырнадцать лет всего мальчишке.
-Молись! Бог услышит.
-Молиться?.. — растерянно переспросил Николай. Так вдруг твердо и мощно это прозвучало, как будто надавило спину, заставив выпрямиться.
-Тебе годков-то, сорок небось? Больше? До сорока лет дожил и не молился разве никогда? Хоть в душе, хоть мирскими словами?
-Молился…
-То-то и оно. Не бывает так, чтоб человек ни разу не помолился, будь он хоть атеист, хоть чекист. Может, и сам не знает, кого просит, кому мольбы шлет, а Бог все равно услышит. А когда молился, помог тебе Бог?
-Помог…
-И сейчас поможет.
Чай в чашке допит. Василий Афанасьевич уютно возится, шелестит и брякает, убирая печенье и вымытую посуду. Напоследок приподнял деликатно руку Николая, лежащую на тумбочке, и протер под ней салфеткой.
-А что, Николай, не пройтись ли нам с тобой по коридору за нужным делом? Как думаешь?
И пошли они не спеша. А на обратном пути Николай даже руку старика отпустил, сам шел вдоль стеночки. Хоть голова еще слегка кружилась, шел себе и шел, ощущая локтем локоть Афанасьича.
Возле палаты кто-то их ждал, кто-то с нетерпением вглядывался в них и волновался.
-Серафима? Ты ли? — окликнул кого-то Афанасьич.
-Ой! Батюшка Василий! Вы-то как здесь? — радостно воскликнула Серафима маминым голосом и вдруг схватила Николая за руки.
-Колюшка, сынушка! И не узнала тебя… Ты уж и ходишь?
-Так это твой, что ли, Серафима? Вот свел-то нас Господь! Внук Николая Морозова, вот где я тебя снова встретил. Помню тебя юношей, как приходил ты ко мне сестер крестить. А ты меня помнишь ли?
Николай растерянно улыбался:
-Да, да… отец Василий. А я не мог вспомнить, где ваш голос слышал. Вот оказывается…
-Батюшка, вы-то здесь почему? — допытывалась мама.
-Да ничего, Серафимушка, обычная стариковская хворь. Операцию сделали — хожу, как снова родился. Эх, Коля.. Эх, Коля…
-Да, Колюшка… сынок…
-Ну, уж ты иди, голубка, в палату, с сынком побеседуй.
Николай, удивленный встречей, присел с мамой на койку.
-Ну как ты, сынок?..
-Да ничего, мам… А ты-то, сердце-то твое?
-Да что уж, — махнула мама рукой, и легкий ветерок пробежал по лицу Николая, — жива осталась, и слава Богу. Что обо мне говорить? За Галеньку я боялась. Она ведь совсем тенью стала, чуть не просвечивает. Каждый день сначала к тебе, потом к Саше… Ох, Сашенька, Сашенька… Да он ведь сегодня выписывается, знаешь? Галя уж не придет сегодня, посидит с ним дома. А завтра, наверно, вместе придут, если все хорошо будет.
-Как он?
-Была у него вчера — так улыбнулся мне. Бабуленька, говорит, бабуленька… — мама часто задышала, зашмыгала носом.
-Я теперь, Коленька, с вами поживу. Пока Галя на работе, я с Сашенькой буду, а придет Галя — побегу к своим, за Ксеней в садик.
-Ксенька уже в старшую группу осенью пойдет?
-Да, Колюшка, да. Большая, разумная. Только вот ругаться выучилась, прямо беда. Я и лаской, я и таской — хоть ты что! Чешет как пьяный мужик. А Дашке наплевать. Сейчас, говорит, все так — и в книжках, и по телевизору. А я все по-старому — не могу привыкнуть.
-А от Ташки было письмо?
-Было, сынок. Все у нее хорошо. Брюссель очень нравится, красивый, пишет, как в сказке. Машину королевы издалека видела. Ташу Костик на руках носит, кофе в постель подает, как в кино. Уж это, я и не знаю, баловство какое! Ты встань утром, оденься, умойся, причешись, а там уж и ешь, и пей, хоть кофе, хоть что. Ну да их дело! Костика там ценят, ох, как ценят, платят хорошо. Они с Ташей домик уж свой купили.
-Вот это да! Рад я за нее, мам, очень рад! А Костику жму руку, он молодец! Так и напиши им.
-Да, Коленька, да… Так уж я рада, что, наконец, все у них сложилось. Ко мне, знаешь, на прошлой неделе ее Леонид заходил. Посидел, чаю попил, про Ташу спросил. Ох, он и тоскует, ох и тоскует! Сидит, в глаза мне так жалобно смотрит, так жалобно. Я, говорит, не думал, что ей будет хорошо без меня. А женщине, говорю, семья нужна, дом, покой, а не просто так, в постели поваляться.
-А он что?
-А ничего. Плечами только подергал.
-Ну и ладно, Бог с ним.
Мамино плечо мягкое, голос мягкий, рука, которую сжал в своей Николай, мягкая, теплая, с сухонькой, тонкой кожей. Как мама изменилась!
Когда она ушла после ужина, он все думал и думал об этом.
Старенькая совсем. Хотя ей лет-то и немного, всего-то шестьдесят два. Маленькая стала, тихонькая, усталая. Но такая теперь стала милая. В молодости лицо у нее было вроде и красивое, но жесткое, будто мужское. И вся-то была твердая, резкая, колючая. Да, да, вот такой он ее в детстве видел. Всегда куда-то спешила, по комнате летала — и все суровая такая. С ней, бывало, не посидишь в обнимочку, как Саша с Галей — ей и сидеть-то некогда было. На ночь поцелует, по волосам жесткой ладонью проведет — и вся ласка. А за руку возьмет — и не думай вырваться. А напроказишь — так наподдаст по заднице, что гул по всей комнате пойдет.
Мама, мама… молодая мама…
Когда он родился, ей всего-то восемнадцать было. Все пережила одна: предательство любимого, разрыв с родителями, невзгоды матери-одиночки, косые взгляды, оскорбления. Вот и получилась она в двадцать пять колючей, жесткой, безжалостной и к себе, и к маленькому сыну.
«Серафима…» А почему Серафимой ее назвал отец Василий? Она же Светлана. Спутал, что ли?
«Ну-ка, Серафима, показывай деток», — мягко улыбаются глаза, мягко улыбаются губы, спрятанные в седой бороде.
«И какие же грехи у тебя, Николай?»
-Много… много… утонул я в них, отец Василий.
Ах, да, это уже сон! Как хорошо…
Читайте роман Ольги Грибановой «Слепые и прозревшие»