Переходный возраст

Слепые и прозревшие. кн.2 ч.IV Забрезжило гл.4

Целыми днями наблюдаю за Сашей. Нахально обосновался в его комнате. Как только он возвращается из школы, мы, пообедав, садимся — он к письменному столу, я рядышком в кресло. Он делает уроки, читает, думает, рисует, что-то пишет. Я наблюдаю за ним до самой ночи, а утром, пока Саша в школе, собираю воедино и раскладываю по полочкам все, что… увидел.

Вот ведь когда видеть-то научился! И смех и грех!

Сижу, ловлю каждое его движение, и все понимаю. Листает тетрадь, теперь учебник — бумага разная. У тетради  веселая, звонкая, у учебника солидная и как будто  много пожившая и повидавшая. А вот грязненько шелестят листки черновиков, которые Саша время от времени, оглушая меня, комкает и бросает в корзину — ш-шпяк!

Это все математика! Он сильно ее запустил!

Тихонько запищала в его руке шариковая ручка. Пишет, пишет, пишет… Получается?

– Ух, зар-раза! — опять — ш-шпяк! — опять не то.

Они с Галей похожи. Математика их не любит.

Но если на Галю математика всегда свысока поплевывала и иногда, сжалившись, резрешала найти верное решение, то Сашу она ненавидит, как чекист буржуя. Раньше она зло отбрасывала его своим мощным, идеальной квадратной формы кулаком и повергала в нокаут. Теперь Саша осадил ее со всех сторон и взял за горло. Она еще не сдается, рычит, кусается и норовит подставить ногу, чтобы опять лишить воли.

А я-то ее любил, бесстыжую. Мне нравилось, что она такая красивая, правильная, логичная. Не то, что, скажем, русский язык, где на каждое правило куча исключений.

А вот Саша с русским языком никогда не мучается.  Ни правил не знает, ни исключений, а строчит себе, не задумываясь — и без ошибок.

Я был не такой. Любила меня только математика, да физика еще. Ну и химия, ничего, не ссорилась со мной. А все прочее я зубрил, благо память была хорошая. Прочитаю, бывало, раз, другой, третий. По вопросам себя проверю  — и все улеглось.

А у Саши все не так. Память-то у него еще получше моей, но зубрить он почему-то не может. Идет, каким-то другим, непонятным мне путем.

Вот закончились его мучения с математикой и физикой. Бурно собирает учебники, все летит, падает, хлопает, раскатываются по столу карандаши с ручками.

– Ну, — спрашиваю, — что осталось?

– История.

Спрашиваю, чтобы знать, о чем он будет думать.

– Ну и чего тут, и чего тут?.. — бормочет Саша, листая страницы. — Фигня… а это ежу понятно… Нет, ну смотри, чего пишут!..

Вдруг отшвыривает учебник — долго и жалобно шелестит веер его страниц. Начинает скрипеть и постукивать Сашин стул. Это Саша на нем качается, закинув руки за голову и глядя в потолок. Молчит, похмыкивает. Вскакивает и топчется вокруг стола, как застоявшийся конь. Сел! Защелкал мышкой. Дробно щелкает по клавиатуре, будто орешки перекатывает.

– Ха!.. Бредятина!.. — чем-то и интернет ему не угодил.

Потом начинают падать книги из шкафа. Найдя нужную, Саша, поерзав, устраивается на полу. Иногда все это кончается радостным Сашиным смехом:

– Ой, не могу! Ржачка! Ну, я и тормоз! Пап, правда, я тормоз?

– Как тебе сказать… — умным голосом  отвечаю я. — Когда вроде карбюратор, а бывает, и выхлопная труба.

И смеемся оба.

– Все, — объявляет мне сын. — Кончилась история. Познакомился Брежнев с Хрущовым. В Днепропетровске!

Ничего себе! Из-за этого столько шума?

 

Я переслушал все, что было на Сашиных дисках. А чего не нашлось на дисках, Саша скачал мне в интернете.

Сколько же передумалось, перевспоминалось под эту музыку.

Вспомнил Гехину улыбку, когда незнакомый прохожий сказал ему что-то доброе. Геха так и замер сначала в удивлении, а потом его губы как-то отдельно от лица поехали в сторону, и он тут же отвернулся.

 

Вспомнил я эту кривую улыбку, и все внутри заболело. Каково же приходилось парню, если он улыбаться не научился! Вот хохотать с каким-то рыком и ревом — это да! А улыбаться — нет.

Что с ним стало потом? Страшно подумать.

Если уж Сашу мы с Галей чуть не потеряли, то что же стало с Гехой?

И вообще, что такое творится с человеком в переходном возрасте?

А сам-то хорош гусь я был в четырнадцать лет. Благо перед мамой я трепетал, чуть что — в струночку вытягивался.

Может, парню необходим кто-то, перед кем следует трепетать? И тогда в переходном возрасте, когда он будет крушить все свои прежние святыни, пугало-родитель, может, все же останется единственным табу. За него-то и схватится подросток, им-то и спасется, когда весь его прежний мир превратится в руины. «До основанья, а затем…» Ох, вот недаром же в народе строго детей растили — знали, что делали.

 

Купила, помню, мама девчонкам пластилин. Визг, топот, хохот — скорее лепить! Само собой, через полчаса все их пластилиновые грибы, колобки и морковки оказываются на полу и приклеиваются к подошвам. Руки девчонок покрываются сплошной липкой пластилиновой корой, и они обтирают ее об стену, стол и стулья. Я злюсь, ору на девчонок дурным голосом, еще немного, и наподдам — так противна мне эта вязкая грязь. Девчонки смотрят на меня исподлобья, надув тугие щеки.

Тогда мама, не поднимая головы от штопки, спокойно говорит мне:

– Помой, Коль, им руки.

– Сама пластилин покупала — сама и мой! — вякаю я в запале.

Мама отрывается от работы, и под ее взглядом я, как миленький, беру девчонок за пластилиновые руки и тащу в ванную. Там отскребаю этот красно-желто-зеленый пластилиновый панцирь сначала газетной бумагой, потом какой-то ненужной тряпицей. И наконец, теплой водой с мылом. И тогда они опять становятся чистыми, с веселой скрипящей кожей, — растопырки такие бело-розовые.

Вот как умела мама смотреть — взглядом, как ремнем, хлестанула!

Сделать бы тогда такую фотографию с ее лицом — и на шею повесить. Захочется в зеркало на себя, душку, полюбоваться, а оттуда мамин взгляд!

Зато в школе, где не видели меня мамины глаза, я не знал удержу. Перессорился со всеми, кроме Сережки. Он умудрялся меня терпеть. Уж такой добряк был непрошибаемый!

 

Скакали мы как-то на физкультуре через козла. Сам физкультурник ушел на другую половину зала — водить девчонок по бревну, а меня оставил при козле за тренера. Я и отводил душу, орал, как старый боцман:

– Толчок, толчок где? Спину держи! Приземляешься, как корова!

Все шло благополучно. Что такое для восьмиклассника этот козел — перешагнул и все!

Но нашелся бедолага, маленький  Павлик Фалькович, который невесть как слетел с него носом вниз. Падая, он судорожно вцепился мне в руку, потянул, развернул, дернул —  и я с важным видом сел с размаху ему на живот.

Ну и что? Кому больно было? Мне, что ли?

Как он сопел и заикался, когда я тряс его за грудки и зверски рычал все цензурное, что могло прийти в голову: что он несчастный дистрофик, что я не обязан с ним возиться, что он баба, что он червяк, сопляк, дурак…

И все это потому, что женская половина зала видела, как торжественно я восседал на его животе.

А что мне была эта женская половина? Я их не всех по имени-то помнил. Да и злился я тогда на всех женщин вообще, что сниться мне стали. И злился, и думать о них не хотел. А вот поди же!

 

– Коль, в нашем ДПШ сейчас набор в группу английского языка. Давай, может, вместе, а? Ты не хочешь? — застенчиво обращается ко мне Юра Зайцев.

Я знаю, что он хотел бы дружить со мной, и мне это приятно.

– За ручку, что ли, тебя водить? Один не можешь? — величественно бросаю я ему.

Юра вспыхивает, пожимает плечами и отворачивается.

Глупо, грубо. Мне тут же худо делается на душе от такой скверности, но я упрямлюсь перед самим собой, хорохорюсь, выискиваю задним числом повод для обиды.

А дело-то все в том, что Юра богатенький, а я, как истинное дитя своего строя, ненавижу богатых.

Он живет по одной лестнице с нами, этажом выше, и я часто вижу его прелестную молодую маму в дорогой шубке и с перстнями на лаковых пальчиках. А моя мама всю зиму бегает в «семисезонном» пальто и выглядит вдвое старше. Вот такого я нашел себе классового врага в лице застенчивого Юрика Зайцева.

 

Чей-то молчаливый укоризненный взгляд в памяти.

Челка до бровей, конский хвостик, носик уточкой и рот до ушей. Кто такая? Да Люська же, наша с Галей подруга, героическая мамаша Русакова.

– Головкина, ну-ка, мусор из парты выскребай! Я что, за тебя должен?

Это я дежурный сегодня, на лбу светится — «начальник».  Люська поднимает на меня глаза, краснеет и послушно ныряет под стол.

Я прекрасно знаю, почему она краснеет. Вчера она вернула мне учебник, а в нем между страницами я нашел записку: «Морозов, я тебя люблю». Взбесило меня это ужасно. И теперь при виде ее растерянной улыбочки я взрываюсь:

– Убирай, убирай живо! Делать тебе на уроках нечего, дурью маешься! У самой двойка в четверти по алгебре, а еще записочками занялась! Да кому ты нужна?

Люська выпрямляется, смотрит мне в глаза так прямо, что мой взгляд начинает елозить по стенам:

– Дурак ты, Морозов…

И я не нахожу ничего умнее, чем тявкнуть:

– Сама дура!

 

Надо же, задумался и не услышал, как Саша из школы вернулся. Он вошел ко мне, сел рядом и потерся лбом о плечо.

– Пап, ты сейчас что играл?

– Да так, — говорю, откладывая гитару в сторону, — думал, кой-что вспоминал, и музыку вот себе подобрал для настроения.

– Какое-то воспоминание у тебя грустное было. Повспоминай теперь что-нибудь веселое, а?

– Веселое-то?.. А вот, хочешь посмеяться? Мне в десятом классе, как политсектору школы, комсомольское поручение дали — бороться с модницами. А главная мода была — мини-юбки. И дали мне точные указания: больше, чем на десять сантиметров, выше колен — значит, мини. И вот, Сашка, ходил я по школе с линейкой, прикладывал ее к девичьим коленкам и измерял с точностью до миллиметра.

Саша хохочет. Так бы и слушал без конца его смех.

– И ведь никаких эмоций не было — ей-Богу! Коленки как коленки! Во дурак-то был!

 

И смеемся вместе долго-долго.

 

Читайте роман Ольги Грибановой «Слепые и прозревшие».

Книга 1

Книга 2.

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.