Ольга Грибанова. Слепые и прозревшие
Сегодня ночью выпал снег. Я проснулся и почувствовал его запах за окном.
Снег укрыл грязный палисадник с тремя деревьями во дворике-колодце. Одна ветка как раз напротив нашего окна, очень близко.
Галя когда-то рисовала ее в разные времена года. Но Галины рисунки я под горячую руку выбросил, когда перестраивал квартиру после смерти соседок.
Гале нравился изгиб этой ветки. Зимой он особенно ясно виден. Ветвь идет от ствола перпендикулярно к стене дома, а потом круто поворачивает почти параллельно окну. И здесь, на конце своем, она похожа на жалобно протянутую ладонь с очень длинными пальцами. Осенью эта ладонь наполнена золотыми кленовыми листьями. Но день ото дня они потухают и потухают, превращаясь в мокрую бурую массу. И наконец, однажды поздняя осень милостиво оделяет эту скорбно просящую руку охапкой первого снега. Он искрится, если зимнее солнце нечаянно заглянет во двор и тронет охапку лучом.
Но сейчас солнца нет. Мне так кажется.
Дома никого. Галя и Саша в школе. Я раскутал тщательно укрытый завтрак и поел. Все теплое, не остыло.
Подогревать Галя все-таки мне не разрешает. Прячет от меня спички. Я ведь пару раз пробовал уже, и она меня за этими экспериментами застукала. Но у меня все получалось, ничего сложного.
Ну да ладно, теперь она глава семьи, нужно слушаться.
Я сажусь у окна и смотрю на белый свет своими несуществующими глазами. Я знаю, что там. Справа, в щели между домами, теперь, когда листва опала, видны голые ветви деревьев Зоопарка. Он тоже сейчас в снегу.
Удивительно тихо. Вот один навстречу другому прошли два трамвая, а звук как через ватное одеяло. Это значит, ветра нет, и из поднебесья спускаются крупные белые хлопья. Если поднять голову навстречу снежинками, покажется, что летишь ввысь, даже ноги онемеют.
Когда-то, в такой вот тихий снежный день, я впустил в дом Лешу.
Ох, как теперь трудно вспомнить его лицо. Мешает фотография на стенке у мамы — увеличенная паспортная фотка. Странно и смешно, до чего непохожие получаются лица на документах. Какой же тогда в них смысл?
Тот надутый парень на фотографии — это вовсе не Леша. И волосы не так зачесаны, и пиджак топорщится, словно на забор повешен, даже глаза не так смотрят. Не Лешины глаза.
И все-таки стоит мне о нем вспомнить, тотчас фотография эта мозолит память, как камешек в ботинке.
Надо, надо вспомнить живого Лешу, каким он был, когда топтался на лестничной площадке:
-Мне Свету Морозову.
Старенькая ушанка закрывала лоб, а из-под нее серыми сосульками торчали волосы. Это было первое впечатление. Я был чистюля, все неопрятное сразу замечал и злился. А уж в тогдашнем моем подростковом настроении при одном взгляде на странного гостя забурлил где-то внутри.
А он почувствовал это так же остро, как и я. Сжался под моим взглядом, голова в воротник погрузилась по уши, и глаза совсем потухли.
Да. Это было, кажется, впервые, чтобы я так ясно увидел собственные мысли на чьем-то лице.
А дальше было так. Он уже стал разворачиваться, чтобы уйти, и поднял на меня глаза, чтобы пробормотать какие-нибудь извинения. Но тут же прочел и в моих глазах свои терзания.
Да. Да. Вот так оно все и было. Я теперь это знаю. А как же иначе объяснить, что я сказал этому незнакомому и странному человеку: «Проходите». В комнату к девочкам провел. Как это?
Что я узнал о нем тогда, что о нем подумал? Почему он вдруг перестал быть чужим?
Нет, помню, помню его! Вот сейчас ясно увидел!
Он взглянул на девочек и как-то вроде равновесие потерял, благо стул рядом случился. А я смотрел на него и не понимал, в чем дело. Очень подробно его тогда рассмотрел.
Он весь был какой-то неожиданно некрасивый, словно из случайных кусков собранный на скорую руку. Лицо почти мальчишеское, но с дряблой морщинистой кожей. Глаза круглые, серые, брови над ними жалобно так изогнуты, а скулы широкие, напряженные, индейские. Нос прямой, на конце остренький, а ноздри смешно разъехались по щекам.
У него были нервные, вечно дрожащие губы. Он сжимал их крепко-накрепко, пряча за ними удивительно безобразные зубы, растущие как попало в два ряда.
Но если он улыбался от души, то все части этой перепутанной мозаики вдруг вставали на свои места. Даже зубы.
Но улыбку я не сразу увидел. А когда?
Он говорил с мамой. Она сердилась за его приход. Мне было его очень жалко. Я даже чуток обиделся за него на маму. Почему? Он уже успел стать для меня своим? Как это случилось?
Он топтался на месте, кружился и за все хватался руками: за стол, за стулья, за дверной косяк, как будто боялся упасть. И каждый сердитый мамин взгляд вновь сбивал его с ног, заставляя цепляться за любую опору.
Он пытался и за мамину руку ухватиться, когда они сидели за столом, но руку мама отняла.
Да, именно за столом Леша в первый раз улыбнулся. Он о чем-то попросил, а мама согласилась. Так, так оно и было. Он еще сказал: «Я один, а ты не одна». Да. Вот:
-Разреши я буду в гости ходить…
Длинная пауза. Мама сидит с каменным лицом, потом нехотя:
-Ладно…
Лешу от этого слова так и качнуло. И появилась улыбка. И такая улыбка, что мама, мельком взглянув ему в лицо, тут же отвернулась.
Поначалу это было так. Его тяжело было видеть, как тяжело видеть увечных: безногих, глухонемых, слабоумных.
Сейчас молодежь учат, что это неправильно. Вроде как надо на них смотреть да радоваться!
Да невозможно это! Здоровый человек обязан чувствовать камень на сердце при виде больного. Все беды и страдания здорового человека слишком мелки по сравнению с великим, бескрайним, каждодневным страданием увечного.
Другое дело, что тяжесть на сердце — вещь неприятная и для здоровья вредная. Поэтому нынче нам советуют от нее избавляться.
Отвлекся. Никогда раньше об этом не думал… Не знаю… Неправ я наверно, потому что теперь я тот самый и есть — увечный! И не мне об этом судить!..
Конечно, мама всегда чувствовала себя виноватой рядом с ним. Как и я. Как и все, его окружавшие. Поэтому он был одинок.
И у Гали никогда не было подруг. Только с рождением Саши появилась Люська. Удивительное дело! До сих пор не могу понять, что их связывает. Люська — простецкая такая баба-клуша. Галя — натянутая струна: тронь и зазвенит от тайной боли.
С Лешей сначала было именно так — тяжело и отчего-то стыдно. А потом это прошло. Значит, перестал видеть разницу между мной, здоровым и счастливым, и Лешей, больным и несчастным. Братьями стали?
Как с Сережкой, когда я взял на себя заботу о его материальных ценностях. Нет, не так! То — да не то!
А случилось все, по-видимому, в бане, когда мама послала туда Лешу вместе со мной. Мне было тягостно видеть его дрожащие руки и ноги, его небольшой, но отчетливо выступающий горб на костлявой спине. Я все старался от него отвернуться.
И он, конечно, опять все это понял. Выронил из мокрых рук мыло, полез за ним под скамейку, поскользнулся в на мыльном полу, опрокинул на себя таз с горячей водой и беззвучно заплакал, глядя на меня, обернувшегося на грохот.
И тут все встало на свои места. Он стал для меня родным ребенком, который без меня не может, которого надо утешить и хорошенько добела вымыть.
Я поднял его под мышки, посадил на скамью и проворчал ласково, как только смог: «Ну чего ты, сиди спокойно»
Обратно возвращались мы в сумерках по обледенелому тротуару. Он крепко держался за меня обеими руками, а я аккуратно обводил его мимо самых скользких мест по надежному пути.
А потом он принес гитару и стал моим учителем. Вот она, Лешина гитара, рядом со мной на стене висит. Протягиваю руку, снимаю ее с гвоздя. И пальцы послушно встают на те места, куда их поставил мой Леша, и звучат аккорды песни о муравье, первой моей сыгранной и спетой песни:
Мне нужно на кого-нибудь молиться,
Подумайте, простому муравью…
-Ага, ага, Коль, хорошо! Пошло-поехало! — Леша от радости подпрыгивает на диване, наблюдая за моими пальцами.
… И муравей создал себе богиню
По образу и духу своему.
Как могло случиться, что я бросил его? В какой момент я должен был его спасти и не спас?
-Ну, чего ты встал? Проходи скорее! Мама на работе, и я сейчас ухожу.
Как я потом казнил себя за эту холодную грубость! Но в тот момент у меня ничто даже не шевельнулось в душе. Ведь Леша был уже и не гость вроде, а свой, родной. Я еще не знал, что своих, родных, тоже следует беречь.
А давно ли узнал-то?..
По башке себя бить надо было не за эти хамские слова. Не только за это. Был бы я в тот миг повежливее — всего лишь моя совесть была потом спокойнее. Может, Леше приятнее было бы обо мне думать перед смертью.
А что обо мне следовало думать?
Он на моих глазах стоял на краю пропасти. Да, я не видел ее, но знал же, знал, что она там, возле его ног. На моих глазах он качался, махал руками, пытаясь удержать равновесие.
А я смотрел на него несколько месяцев и равнодушно удивлялся: и чего это он так качается да руками машет? Как бы меня не задел.
И вот он сорвался вниз на моих глазах и в последних судорожных усилиях цеплялся за меня, за локоть мой, там, в темной прихожей. Как ножом вспарывает его сдавленное дыхание мою засохшую, застывшую память. И вновь истекает горячей живой кровью душа моя.
Порвалась последняя ниточка, полетел вниз мой Леша. А я вежливо пожелал ему счастливого пути — пишите письма. Но если бы я начал орать, звать на помощь, рвать на себе волосы, все равно не спас бы, лишь совесть свою обманул.
Поздно! Надо было раньше. А теперь можно было бы только рухнуть с ним вместе и попытаться смягчить его падение собственным телом.
А ведь с Сашей-то у меня это вышло!..
Чему-то я все-таки за тридцать лет научился…
Чтобы прочитать роман целиком, перейдите по ссылке. https://www.litres.ru/olga-vladimirovna-gribanova/slepye-i-prozrevshie-kniga-vtoraya/?Ifrom=266045209